– Прекрасно, – шепчу я, словно боясь, что мой голос взорвет мягкую прелесть красок. Да, именно взорвет, потому что я уже понимаю, на что они похожи, эти очертания. Они похожи на невесомые мыльные пузырьки. Дрожащие, вращающиеся, маслянисто радужные оболочки, умиротворяющие взгляд и проникающие в самую глубь души.
– Прекрасно? – Лео не отрывает глаз от экрана. Правая ладонь его лежит на мышке, очертания движутся. Сцена меняется, и на память мне приходит кино моего детства. Я сидел один в темноте, рекламы «Бенсон энд Хеджес» и «Баккарди» оставалось дожидаться еще минут двадцать. Чтобы зрители не заскучали, владельцы «Одеона» предлагали им музыку и световое представление – текучие, психоделически розовые, зеленые и оранжевые цвета переплетались на экране. Я сидел, приоткрыв рот, безмолвно заталкивая в него одну изюмину в шоколаде за другой, и смотрел, как меняются краски, как подвешенные в жидкости пузырьки воздуха прорываются, подобно судорожным амебам, сквозь поверхность экрана.
– Да, прекрасно, – повторяю я. – Вам так не кажется?
– Как по-вашему, на что вы смотрите?
– Я не уверен, – голос мой не поднимается выше уважительного шепота, – какой-то газ?
Лео впервые переводит взгляд на меня.
– Газ? – безрадостно улыбается старик. – Он говорит «газ»!
И Лео, покачивая головой, снова обращает взгляд к экрану.
– Тогда что же?
– Впрочем, не исключено, что и газ, – говорит он скорее себе, чем мне. – Какая страшная шутка. Да, это может быть газом.
Я вижу, как он с безостановочной быстротой грызуна покусывает нижнюю губу. Зубы уже прорвали кожу, из губы сочится кровь, но Лео этого, похоже, не замечает.
– Я скажу вам, на что вы смотрите, Майкл. Вы не поверите мне, но я все равно скажу.
– Да?
Он тычет пальцем в экран и произносит:
– Смотрите! Anus mundi! Das Arschloch der Welt! – Мое недоумение и потрясение забавляют его, и он с силой кивает. – Перед вами, – говорит он, указывая подбородком на экран, – Освенцим.
Я перевожу взгляд с Лео на экран и обратно:
– Простите?
– Освенцим. Аушвиц. Вы наверняка о нем слышали. Город в Польше. Весьма известный. Задний проход мира.
– Что вы, собственно, хотите сказать? Это фотография? Инфракрасная, термальный образ, что-то в этом роде?
– Нет, не термальный. Его скорее можно назвать темпоральным. Да, это подходящее слово.
– Я все-таки не понимаю.
– Перед вами, – говорит Лео, тыча пальцем в экран, – концентрационный лагерь Освенцим девятого октября одна тысяча девятьсот сорок второго года.
Я недоуменно сморщиваюсь. Экий тугодум. Я то есть тугодум.
– Что вы хотите сказать?
– Именно то, что говорю. Освенцим, девятое октября. В три часа пополудни. Вы видите именно этот день.
Я еще раз всматриваюсь в прелестные волнующиеся очертания, в их сладостные переливчатые цвета.
– Вы хотите сказать… фильм?
– Вы по-прежнему спрашиваете, что я хочу сказать, а я по-прежнему именно это и говорю. Я хочу сказать, что ваш взгляд прорезает одновременно и пространство, и время.
Я молча вытаращиваюсь на него.
– Если бы в этой лаборатории имелось окно, – произносит Лео, – и вы посмотрели бы в него, то увидели бы Кембридж пятого июня одна тысяча девятьсот девяносто шестого года, так?
Я киваю.
– Экран, который вы видите, и есть такое окно. Все эти очертания, смещения суть передвижения мужчин и женщин, находящихся в Освенциме, Польша, девятого октября сорок второго года. Вы могли бы назвать их энергетическими подписями. Треками элементарных частиц.
– Вы хотите сказать… то есть вы говорите, что эта машина смотрит назад во времени?
– Одна из этих форм, – продолжает Лео, как если бы я ничего и не спросил, – одна из красок, – ладонь его слегка подталкивает мышку, – одна из них. Любая, им может быть любая.
– Чем может быть любая?
Лео на миг поворачивается ко мне:
– Где-то здесь находится мой отец.
Я наблюдаю, как он яростно водит мышкой, словно отыскивая что-то. Мышка, похоже, работает, как ручка телекамеры, создающая панорамный обзор, наклоняя и увеличивая весь этот мир красочных форм. Лео резко бросает ее влево: картинка поворачивается по часовой стрелке.
– Отец прибыл в Освенцим восьмого октября. Это все, что я знаю. Вот! Как по-вашему, это не он? – Лео тычет пальцем в приземистую фигурку, внешнее оперенье которой светится нежными сиреневыми тонами. – Возможно, и он. А может быть, собака или лошадь. Или просто дерево. Труп. Скорее всего, труп.
Сердитые глаза Лео наполняются слезами, слезами, которые текут по его лицу, смешиваясь с кровью, так и сочащейся из прокушенной губы.
– Мне никогда не узнать, – произносит он, низко склоняясь над стендом, чтобы пристукнуть по тумблерам питания. – Никогда и ничего.
С мелодичным пощелкиванием статического электричества темнеет экран. Светодиодные цифры гаснут. Тихий гул вентилятора, гукнув, стихает. Я молча гляжу в пустоту экрана.
– Ну вот, Майкл Янг. – Лео изящно промокает слезы узким краем выступающей из рукава его лабораторного халата рубашечной манжеты. – Вы видели Освенцим. Мои поздравления.
– Вы серьезно?
– Совершенно серьезно. – Гнев и напряжение исчезли, он снова обратился в спокойного дядюшку Смарфа. Лео закрывает свою машину, любовно поглаживает мышку.
– И мы действительно смотрели назад во времени?
– Всякий раз, поднимая глаза к ночному небу, вы смотрите назад во времени. Не такое уж и великое дело.
– Да, но вы сфокусировались на отдельном дне.
– Разумеется, это телескоп совсем иного типа. К сожалению, он также и совершенно бесполезен. Просто световое шоу, вот и все. Искусственная квантовая сингулярность, проку от которой не больше, чем от электрической точилки для карандашей. Даже меньше.